Бросалось в глаза отсутствие слова «работа» в языке екуана. У них было слово тарабахо, означающее отношения с не-индейцами, о которых, если не брать нас, они знали почти что понаслышке. Тарабахо — это исковерканное испанское слово трабахо («работа»), и значит оно абсолютно то же, что понимали под ним конкистадоры и их последователи. Меня поразило, что это было единственное слово испанского происхождения, которое я услышала в их языке. Казалось, что представление екуана о работе было совершенно отлично от нашего. У них были слова, обозначающие любые занятия, но не было общего термина.
Они не делали различия между работой и другими занятиями. Этим можно объяснить их нерациональное, как мне тогда казалось, обеспечение себя водой. Несколько раз в день женщины покидали свои хижины и, прихватив два-три небольших сосуда из тыквы, спускались по склону горы, затем сворачивали на очень крутой спуск, чрезвычайно скользкий после дождя, наполняли сосуды в ручье и карабкались той же дорогой в деревню. На все это уходило примерно двадцать минут. Многие женщины к тому же носили с собой маленьких детей.
Спускаясь к ручью в первый раз, я недоумевала, почему они ходят так далеко за предметом первой необходимости и почему бы не выбрать место для деревни с лучшим доступом к воде. На последнем участке спуска, у самого ручья, я прикладывала все силы к тому, чтобы не упасть. Надо сказать, что у екуана отменное чувство равновесия и, как все индейцы Северной Америки, они не испытывают головокружения. В результате никто из нас не упал, но лишь одна я переживала, что мне приходится следить за своим шагом. Они ступали так же осторожно, как и я, но при этом не хмурились от «труда» аккуратной ходьбы. На самом крутом участке спуска они все продолжали мило болтать и шутить: обычно женщины ходили по двое-трое, а то и большей группой, и приподнятое настроение всегда царило среди них.
Раз в день каждая женщина оставляла на берегу сосуды и одежду (маленькую, свисающую спереди набедренную повязку и бисерные украшения, носимые на щиколотке, колене, запястье, предплечье, шее и в ушах) и купалась вместе с ребенком. Сколько бы женщин и детей ни купалось вместе, все неизменно проходило с римским изяществом. В каждом движении сквозило чувственное наслаждение, а матери обращались со своими детьми как с воистину волшебными созданиями и скрывали свои гордость и довольство за шутливо-скромным выражением лиц. Спускались с горы они той же уверенной и изящной походкой, а их последним шагам к ручью по скользким камням могла бы позавидовать сама «Мисс Мира», выходящая на подиум навстречу; заслуженной короне. Все женщины и девушки екуана, которых я знала, отличались особой спокойной грацией, но в то же время в каждой из них эта уверенность в себе и изящество проявлялись очень индивидуально.
Размышляя над этим, я так и не смогла придумать «лучшего» использования времени, проводимого в походах за водой, по крайней мере «лучшего» с точки зрения душевного равновесия екуана. С другой стороны, если бы критериями оценки были технический прогресс, скорость, эффективность или новизна, то, конечно, эти многочисленные прогулки за водой выглядели бы просто по-идиотски. Но я видела, насколько индейцы изобретательны, и знала, что стоит мне только попросить их устроить так, чтобы я могла не ходить за водой, как они проложат водопровод из бамбука, соорудят поручни вдоль скользкого участка спуска или, в конце концов, построят мне хижину прямо на берегу ручья. Сами они не имели нужды в прогрессе, так как не было необходимости менять свой образ жизни.
Что ж, если называть вещи своими именами, то мне было неловко прилагать разумные усилия для поддержания равновесия при ходьбе или казалось абсурдным тратить время для удовлетворения этой потребности. Неудивительно, что индейцы, в свою очередь, также считали такой взгляд предрассудком, чуждым их культуре.
Еще более глубокое понимание сути работы пришло ко мне скорее через опыт, чем через наблюдение. Анчу, вождь деревни екуана, взял за правило при каждой возможности показывать мне способы достижения внутреннего равновесия. Однажды я выменяла у жены вождя свое стеклянное украшение на семь стеблей сахарного тростника. Позже я расскажу о ходе обмена и о вынесенном мной уроке, который вкратце можно сформулировать так: в торговле между людьми важнее не доходность сделки, а хорошие отношения и взаимное доверие. Итак, жена Анчу, срубив мне семь тростниковых стеблей на поле, пошла обратно к своей уединенной хижине. Анчу же, его слуге — индейцу племени санема, и мне нужно было вернуться в деревню, расположенную на третьем от нас холме. Стебли тростника лежали на земле, где их и оставила жена Анчу. Вождь приказал индейцу санема взять три стебля, сам взвалил еще три на свое плечо и оставил один на земле. Я ожидала, что мужчины понесут весь груз, и когда Анчу, указав на оставшийся стебель, сказал: «Амаадех» («Ты»), — я обиделась на этот приказ тащить поклажу по крутой тропе, в то время как на то было двое крепких и выносливых мужчин. Но я вспомнила, что рано или поздно всегда убеждалась в правоте Анчу.
Анчу хотел, чтобы я пошла первой, и я, взвалив тростник на плечо, начала карабкаться по склону. Всю дорогу за тростником меня угнетала неприятная мысль о длинном и тяжелом пути обратно. Теперь же мне еще любезно предложили тащить тяжелый стебель тростника. Первые несколько шагов были омрачены напряжением, которое я всегда испытывала в походах через джунгли, особенно вверх по склону и с занятыми руками.
Но постепенно весь груз беспокойства куда-то исчез. Анчу никак не давал мне понять, что я передвигаюсь не быстрее улитки, что если так будет продолжаться, то он начнет презирать меня, что он как-то оценивает мою физическую выносливость или что время, проведенное в пути со мной, менее занимательно, чем в деревне.
Путешествуя со своими белыми спутниками, я всегда торопилась, старалась не отстать от мужчин и защитить честь слабого пола. Я переживала и, конечно же, относилась к походам как к пренеприятным событиям, ибо они испытывали мою физическую выносливость и силу духа. В этот раз столь непривычное поведение Анчу и его слуги освободило меня от напряжения, и вот я просто шла по лесу со стеблем сахарного тростника на плече. Чувство конкуренции исчезло, и физическая нагрузка превратилась из телесного наказания в приносящую удовлетворение проверку силы моего тела; при этом я перестала терзаться, и с моего лица спала маска мученицы.
Затем к моей свободе добавилось новое приятное ощущение: я почувствовала, что не просто несу стебель тростника, но делю часть ноши, общей для нас троих. В школе и летних лагерях я слышала о «чувстве локтя» так часто, что это выражение превратилось в пустой звук. Все равно никто не мог быть спокоен за себя. Каждый чувствовал, что другие следят за его действиями и оценивают их. Такое простое дело, как выполнение работы вместе с товарищем, было заменено соперничеством, и ни о каком чувстве удовольствия от совместного приложения сил не могло быть и речи.
Я была удивлена скорости и легкости своей ходьбы. Обычно я обливалась потом, выбивалась из сил и шла намного медленнее. Теперь, пожалуй, я стала понимать, почему индейцы, несмотря на свою сравнительно небольшую физическую силу, выносливее наших откормленных силачей. Они пользовались своей силой только для выполнения работы, а не тратили ее на напряжение.
Я вспомнила, как во время первой экспедиции меня поразил один случай: индейцы таурипан, каждый из которых тащил на спине поклажу в тридцать пять килограммов, осторожно переходили «мост», что на самом деле был одним-единственным узким бревном, поваленным через речку. И вот посередине этого шаткого бревна один из индейцев придумал шутку, показавшуюся ему забавной. Он остановился, повернулся к идущему за ним товарищу, рассказал свою смешную историю, после чего они и все остальные, громко хохоча, продолжили переходить ручей. Тогда я не поняла, что они переносят трудности куда легче нас, и поэтому их веселость казалась странной и почти сумасшедшей. К тому же они любили делиться придуманной шуткой посреди ночи, когда все спали. Даже тот, кто громко храпел, мгновенно просыпался, смеялся от души и через несколько секунд уже спал вновь, храпя и посвистывая. Им не казалось, что бодрствовать среди ночи менее приятно, чем спать. Они просыпались мгновенно и полностью. Стоило им, спящим, услышать вдалеке шаги кабана, как все, словно по команде, одновременно открывали глаза. При этом я, бодрствуя и вслушиваясь в звуки леса, ничего не замечала. Как и большинство путешественников, я наблюдала их необычное поведение, ничего в нем не понимая и не утруждаясь тем, чтобы осмыслить их образ жизни.
Но во время второй экспедиции мне все больше нравилось подвергать сомнению «очевидные» истины типа: «Прогресс — это хорошо», «Человек должен жить по придуманным им законам», «Ребенок принадлежит своим родителям», «Отдых приятнее, чем работа».
Третью и четвертую экспедиции я организовала уже сама и на четыре, а затем на девять месяцев вернулась в те же места, и процесс забывания того, чему меня учили, продолжился. Ставить под сомнение все наши убеждения стало моей второй натурой, но, даже несмотря на это, прошло немало времени, прежде чем я начала разбирать обычно не подлежащие сомнению взгляды нашего общества на природу человека. Например, я усомнилась в таких постулатах, как «на смену счастью всегда придет несчастье», «необходимо познать несчастье, чтобы ценить радость» или «молодость — лучшая пора жизни».
После четвертого путешествия я вернулась в Нью-Йорк, переполненная впечатлениями. Моя система ценностей оказать настолько освобожденной от предрассудков, что, казалось, не осталось и следа. До сего момента мои наблюдения породили на фрагменты картинки-головоломки, которую я никак смогла собрать. Я давно привыкла разбирать по частям все, что подозрительно напоминало поведение, выражающее суть человеческой природы.
Только после того, как один редактор попросил меня написать что-нибудь в пояснение моего высказывания в газете «Нью-Йорк таймс», я перестала разбирать свою головоломку на все более мелкие кусочки, и медленно начала складывать картинку, в которой проступили закономерности, объяснявшие не только мои южноамериканские наблюдения, но и разобранный на части опыт моей жизни в цивилизованном обществе.
На этом этапе у меня еще не было стройной теории, но, беспристрастно наблюдая за окружающими, я впервые увидела, насколько исковерканы их личности, а также начала понимать некоторые причины этого. Через год я осознала, что человеческие ожидания и тенденции имеют эволюционные корни (о чем будет рассказано в следующей главе), и смогла объяснить, почему мои друзья-дикари намного благополучнее цивилизованных людей.
Прежде чем изложить свои мысли в книге, я решила, что лучше всего будет совершить пятое путешествие, из которого я недавно и вернулась. Мне хотелось снова взглянуть на екуана, на этот раз с позиций моего нового мировоззрения, и попытаться подкрепить мои ретроспективные заключения новыми фактами.
И вот пятое путешествие. На взлетно-посадочной полосе, которую мы расчистили во время второй и использовали для третьей и четвертой экспедиций, возвышались заброшенный домик миссионера и метеорологическая станция. Некоторые екуана обновили гардероб и обзавелись рубашками и штанами, но в целом индейцы не изменились, а соседнее племя санема, почти вымершее от эпидемии, по-прежнему твердо придерживалось старого образа жизни.
Оба племени с готовностью работали за привозные безделушки или выменивали их, но ни за что не поступались своими взглядами, традициями или образом жизни. Немногочисленные владельцы ружей и электрических фонариков периодически нуждались в порохе, дроби, капсюлях и батарейках, но ради обладания этими предметами они не соглашались на неинтересную для них работу и не работали, если им становилось скучно.
Я расспросила екуана о некоторых подробностях их жизни, которые были скрыты от посторонних глаз, — например, о том, видят ли дети, как их родители занимаются сексом. Я также узнала их представления о вселенной, мифологию, шаманские ритуалы и прочие детали культуры, которая столь полно отвечает потребностям человеческой природы.
Но самое главное, в пятой экспедиции я проверила, соответствует ли реальности моя интерпретация поведения индейцев. Ведь к своим выводам я пришла, основываясь на воспоминаниях. И в самом деле, в свете принципа непрерывности ранее необъяснимые действия индейцев обоих племен стали не только понятными, но и зачастую предсказуемыми.
И даже исключения, которые я искала, чтобы обнаружить изъяны в своих выводах, неизбежно подтверждали правило. Например, я увидела у екуана ребенка, что сосал палец, напрягался всем телом и истошно кричал, ну совсем как его цивилизованный сверстник. Но выяснилось, что вскоре после рождения миссионер возил его в больницу в Каракас, где ребенок пробыл восемь месяцев до тех пор, пока его не вылечили и не возвратили семье.
Один американский фонд пригласил доктора Роберта Коулза, детского психиатра и автора нескольких книг, оценить изложенные мной мысли. Он сказал мне, что его пригласили как «специалиста в этой области», но что «области, к сожалению, еще не существует» и ни он, ни кто-либо другой не может считаться в ней авторитетом. Поэтому вам придется составить собственное мнение о принципе преемственности и проверить, затронет ли он те полузабытые инстинкты и способности, которые кроются в каждом человеке и о которых я хочу вам напомнить.